Андрей Битов: «Думаю, Советский Союз развалил Сергей Михалков — вот этот его «Союз нерушимый республик свободных...»
Культовый российский писатель отметил 75-летие и занимается составлением собрания своих сочинений
Отметив 75-летний юбилей, Андрей Георгиевич занялся составлением своего собрания сочинений, куда войдут его культовые романы «Пушкинский дом», «Улетающий Монахов», «Оглашенные». Но писатель признается, что работа идет медленно и уныло. Во-первых, потому что он ленив и дорожит своей ленью. Во-вторых, потому что это никому не нужно.
Больно слышать такие слова от автора интеллектуальной прозы, одного из создателей бесцензурного альманаха «Метрополь», но это, увы, не кокетство избалованного успехом писателя. Народ, когда-то называемый самым читающим, давно перестал таковым быть, тиражи серьезной литературы упали. И Андрей Георгиевич перед юбилеем обмолвился журналистам, что профессия его не кормит. Живет он сейчас на деньги, вырученные от продажи квартиры.
«ПУСТЬ ЛУЧШЕ ЧИТАТЕЛЬ НА МЕНЯ КУПИТСЯ, ЧЕМ Я БУДУ ЕГО ПОКУПАТЬ»
— Андрей Георгиевич, вы сейчас пишете книгу под названием «Обретение имени» — о своей жизни и своих корнях. Но судя по тому, что застала я вас не за письменным столом, а на очередном фестивале, делаете это не очень активно...
— Моя писательская работа никогда не была активной. Просто однажды то, что накопилось, выливается наружу. Правда, для этого нужны особенные условия... побега. Надо сбежать от всех, предаться некоторой схиме и быстро-быстро вывалить все, что уже не помещается в голове. Я пишу набело... Меня очень раздражает, когда призывают работать над словом. Предпочитаю дойти до такого состояния, чтобы слово над тобой работало, тогда все получается само собой.
Хотя утверждать, что пишу набело, — это не совсем так. Не знаю, сколько черновиков у меня в голове скомкано и выброшено, как теперь говорят, в корзину. Компьютер меня немного научил пониманию, что такое мозг (он до сих пор еще работает). Мой последний роман датирован 2008 годом, а перед этим пауза длилась 10 лет. Вообще, главное — не написать лишнего.
— В отличие от многих коллег, обласканных властью, вы всю жизнь держались особняком, дорожили своей независимостью. Не сожалеете об упущенных возможностях?
— Я прожил успешно, удачно и тихо. И вполне доволен. Теперь, на склоне лет, все рисуется более последовательно, чем было. Но нельзя подтасовывать биографию. Независимость вроде была. И литературу, думаю, я выбрал для того, чтобы никогда не служить, самому себе давать задания и в меру сил их исполнять. Я вел довольно свободную жизнь. Как говорил Пушкин: «Всех строже оценить умеешь ты свой труд. Ты им доволен ли, взыскательный художник? Доволен? Так пусть толпа его бранит...». В промежутках между написанием романов можно пить, гулять, ухаживать за девицами, дружить и путешествовать.
Не только литература заполняет мою жизнь. В этом плане я удачлив. Ну да, были времена, когда мои книги оказывались под запретом, но я не люблю выдавать за борьбу то, что ею не является. Просто иначе не можешь.
— Это, я так понимаю, ваш главный принцип — иначе не можете?
— Последняя моя формула такова — так называемое качество рождается на границе чудовищной лени и сильной воли. Из этого следуют два принципа. Первый — ежели желаешь что-то сделать, то нельзя делать плохо (насколько ты можешь). А второй — ничего нельзя сделать дважды. То есть никакого воспроизводства. Если делаешь что-то, то делаешь уже следующее, а не второе.
Текст — очень требовательная вещь. Это связанность всех слов: первого с последним и каждого с каждым. И самое трудное — написать первое. Оно должно родиться.
Произведение — это то, чего не было, а есть. То есть, пока ты его не написал, ничего подобного в мире нет. Поэтому не надо себя ни с кем сравнивать, не стоит никогда ни с кем соревноваться — не дрожать ни от чьего величия, не подражать какому-то образцу. Просто живи, как живешь. И тебе даже силы какие-то могут помочь...
— Вас называют интеллектуальным писателем, а это в наше рыночное время не может не сказываться на тиражах. Отсутствие коммерческого успеха не беспокоит?
— Нет. Тиражи меня никогда не интересовали. Раньше они были автоматические. Если уж тебя решили напечатать, то не меньше 30-ти, а то и 100 тысяч. А сейчас попробуй найди такой тираж.
Мне важен один читатель — тот, который меня читает. Все, что я говорю, достаточно абстрактно, безумно, непрактично, и если кто-то меня поймет, то я уж точно не безумный, потому что два одинаковых безумия не бывает.
А сфера приобретения... Я лучше приобрету читателя, чем читатель приобретет меня. Хотя, наверное, нужно переформулировать, а то получилось масло масляное. Скажу так: пусть лучше читатель на меня купится, чем я его буду покупать.
— Среди ваших книг есть наиболее любимая вами?
— Все произведения для меня одинаковы. Хотя у каждого есть свои особенности — в зависимости от того, был я моложе или старше, когда их писал. В молодости текст сочнее, с годами он становится суше. Но в возрасте есть и свои достоинства.
Вообще, я думаю, что каждый писатель, если он писатель, всю жизнь пишет один текст — от первого до последнего слова. Я изучал многих любимых авторов из прошлого и вижу, что так и есть. Исходя из этого, когда-то написал: «Хорошо бы начать книгу, которую можно писать всю жизнь. Ты кончишься, и она кончится». Во всяком случае, мои 40 лет из 50-ти — это непрерывный текст, который вместился в эпопею. Там все, от детства рассеянного до путча 1991 года, то есть до падения советской власти...
— Увы, критиками это еще не осознано...
— Мой последний роман, который называется «Преподаватель симметрии», тоже еще никто толком не воспринял, потому что люди разучились читать даже заголовки. Есть подсказка на обложке, на которой написано: «Перевод с иностранного». Но они даже не могут понять, что перевода с иностранного не бывает. Я же не виноват, что окружающие не в силах это прочесть.
— Наиболее известный из ваших романов «Пушкинский дом»...
— Сначала отношения Пушкина и Тютчева исследовал мой герой Лев Одоевцев, а потом я пошел по его пути. Как раз тогда были тяжелые годы — меня совсем прикрыли.
Сейчас уже трудно понять, почему этот роман почти 20 лет был запрещен в Советском Союзе, почему, изданный американским издательством «Ардис», он распространялся в самиздате и квалифицировался «компетентными органами» как порочащий советский строй.
Мой «Пушкинский дом» вышел в Штатах в 1978 году. Но о том, что в США собираются его печатать, чекисты знали уже в 1977-м. То есть у меня был удачный 1976 год, а с 1977-го — глухо, вплоть до перестроечного 1986-го.
И вот в эти годы меня Пушкин спас просто. Я продолжал для себя делать то, чем занимался мой герой, но уже от своего собственного имени. В итоге написал книгу «Предположение жить», где собрал все о последнем годе Пушкина. И когда я понял, как ему-то было хреново и тяжело, мне стало неловко. Просто человек так устроен, что ему становится лучше, если кому-то плохо. И я не исключение...
— Удивительно: Пушкина давно уже нет, а он вас спас...
— Он мне лично (!) помогал. Не знаю, нарушал ли я его поле, не злоупотреблял ли своим правом воспользоваться его свидетельствами, составляя эту книгу...
— Андрей Георгиевич, ваша личная жизнь — это параллельный мир с писательством?
— У меня ни одного по-настоящему автобиографического текста нет. Я издал в 1989 году одну такую книгу — она вышла довольно удачной — «Азарт, или Неизбежность ненаписанного», которая теперь войдет в девятый том собрания сочинений. Это такой магистрал. Мне часто говорили, что я мало о себе написал. Я стал год за годом выковыривать из памяти и могу сказать, что тут много аутентичного моим личным переживаниям с 1956-го до 1998-го. Ну и вот сейчас продолжаю в «Обретении имени».
Я быстро пишу, но редко. Должно пройти довольно много времени, чтобы в тебе что-то набралось из того, чем ты будешь удовлетворен. Потом надо это выплеснуть полностью. Если ты полностью опустошен, тебе наливают следующее ведро энергии. Потому что, приступая к следующему роману, ты не имеешь энергии вообще. Она постепенно рождается. Когда я пишу, должен быть полностью в аскезе. Не употребляю алкоголь, закрываюсь от всех...
«СТРАШНО ЛЮБЛЮ САЛО. МЯСО НЕ ЕМ, А САЛО ЖРУ!»
— А перечитываете то, что написано?
— Первый вариант — конечно. Бывает, поправлю несколько слов. Последний опыт правок у меня связан с переводчиками. Они такие дотошные люди и, когда начинают меня выспрашивать, я вспоминаю свои произведения. Это такая штопальная работа... А я сам ленив и лень свою берегу.
— Для вас важна бытовая обстановка?
— Все пошло от дома. Советскую власть я не замечал, потому что была семья. Я до сих пор окружен мебелью, сделанной по заказу моего деда до революции, — теперь уже в Москву ее перетащил из Питера. Хотя Петербург — мой город абсолютно, и тексты мои петербургские, а Москва стала моей эмиграцией. Но сейчас у меня нет противоречий между этими двумя столицами: я проживаю то в Москве, то в Питере. Так получилось, потому что у меня была одна семья, потом вторая, потом третья. Всюду рождались дети: хрущевский ребенок, брежневский, горбачевский — как надежда на новую жизнь, на омоложение империи. Теперь уже внуки пошли.
Я своих обязанностей никогда не утрачивал, с бывшими женами дружил. Все было по-человечески. Что интересно, пока вместе жили, могли друг другу и морды бить, и кастрюлями швыряться, а когда расходились, все уже было по-человечески.
Вторая жена, кстати, очень остроумная писательница, уже после того, как мы разбежались (там у меня сын и три внука прекрасных), мне сказала: «Некоторые разводы происходят на небесах».
— Все ваши дети на вас очень похожи...
— Да. Это странно. Сам я не похож ни на мать, ни на отца, а дети все в меня — ген оказался живучим. Я недавно увлекся своей родословной, даже хочу этим книгу свою закончить последнюю. У меня получается, пожалуй, не автобиография, а автогеография. Я хочу разобраться в ней со всеми национальными и ментальными вопросами, которыми очень злоупотребляют современные политики.
— У вас ведь довольно редкая фамилия...
— Да. В общем, я всегда искал ее корни, но Битовых почти никогда не встречал. И тут вдруг по соседству с Анапой обнаружил целый аул с 200-летней историей, набитый Битовыми. Оказалось, что они — черкесы. Я увидел их и поверил в эту версию.
Да и как иначе можно объяснить мою тягу к Кавказу, мой характер? И по внешности я восточный человек, и это сказалось на моих детях. То есть генетика — страшная вещь. Она может принести не только внешность и талант, но и наградить злыми пороками: пьянством, несдержанностью. Неизвестно, какую карту вытащишь.
Кстати, зачат я был в Анапе! Это мне мать в конце жизни сказала. Видите, какое совпадение! Я теперь езжу сюда по возможности каждый год. Тащу за собой дочку или внучку. Она, к счастью, похожа не на нас, а на отца. И вышло совсем другое, светлое существо. А вы ведь из Украины?
— Да, моя фамилия Ткаченко...
— Ваш однофамилец был бессменным директором русского ПЕН-центра, его душой и мозгом. Мы с Александром Петровичем, крымчаком по матери, очень дружили. Ни с того ни с сего помер, и после этого этот ПЕН-клуб опять лег на мои немощные плечи.
Так вот, для украинцев могу сказать, что страшно люблю сало. Необъяснимо. Мясо не ем, а сало — жру! Без сала я не могу ничего...
— Поэтому и задумали памятник салу?
— Да. Мы с Резо Габриадзе родили эту идею антимонументальной скульптуры. Кстати, два памятника по моим проектам уже есть в усадьбах Пушкина и Толстого. Ну вот увлекся я, уже зазнался, как мнимый скульптор.
Была задумана стела, на которой находится кусок светлого мрамора (есть не только мраморное сало, но и сальный мрамор). И никаких ухищрений — надо только найти кусок такого сального мрамора, на котором с четырех сторон сделать надписи. С одной — «от благодарных москалей», со второй — «сало — оно и есть сало» — на всех языках, с третьей — «сало-интернешнл» — тоже на всех языках: и на иврите, и на хинди... А с четвертой стороны цитата из моего любимого Сковороды: «Всякому городу нрав и права, всяка имеет свой ум голова».
Проект был выдвинут на обсуждение, когда шел год России в Украине. Путин в ту пору был в своем первом президентстве. Он приехал к Кучме. И вот донесение, которое я не проверил, но оно любопытно само по себе и на вранье не похоже. При встрече оба президента говорили по-русски — нечего было придуриваться. Но по протоколу переводчик полагался. Он там просто стоял столбом, и от него исходит эта информация. Непроверенная — за что купил, за то продаю. Когда все вопросы обсудили, Путин сказал, что есть один интересный проект — памятник салу. И Кучма якобы ответил, что при его власти этому не бывать!
А последнее... Человек, который сделал во Львове «Музей сала», звал меня очень посмотреть экспозицию, но я не смог поехать.
«ДАЖЕ РИМСКАЯ ИМПЕРИЯ ПАЛА ИЗ-ЗА ТОГО, ЧТО НЕ ЗНАЛА ЯЗЫКОВ ПРОВИНЦИИ»
— А украинская кровь в вас есть?
— Поиски моей крови (хотя не люблю я этим заниматься, но пришлось — все-таки черкес!) заставили вспомнить еще одну историю. Когда меня уже начали притеснять, я пытался тихонько, шепотом выехать за границу. Тогда была такая последовательность — сначала в соцстрану по путевке, потом в соцстрану по приглашению, потом в капстрану. Я это все растягивал и, в общем, попал в Чехословакию. Там вспомнил, что мой прадед по материнской линии был подданным Австро-Венгрии Адольфом Поджуком. И вот в компании я решил похвастаться, что во мне есть капля чешской крови. На меня посмотрели свысока и сказали, что никогда не было такой чешской фамилии. Это, говорят, наверное, что-то западноукраинское. Но я стал смотреть в интернете, и оказалось, что там этих Поджуков больше, чем кого бы то ни было, — целое царство. Австро-Венгрия — это такой же котел, каким был Советский Союз. Так что кто кому приходился дедом и батьком, неизвестно...
Для меня все патриоты одинаковы, поскольку они из того котла. Кто-то помнит (а может, и нет) папу и маму, но бабушку и дедушку чаще всего не знают, а начинают бить себя в грудь: «Вот мы!..».
Советский строй я, честно говоря, не любил и никогда не заблуждался на его счет, но как-то уживался. Я даже не думал, что эта страна мне нравится. А вот когда ее не стало, точно узнал, что она мне нравилась. В результате мы теперь попали в совершенно провинциальную сферу.
— Мне казалось, что вы тоже приложили руку к ее распаду. Разве нет?
— Я думаю, что Советский Союз развалил Сергей Михалков — вот этот его «Союз нерушимый республик свободных»... Вся верхушка, Политбюро — они не знали реальной жизни страны, но эта строчка была у них в голове. Наши вожди думали, что все можно перекладывать из кармана в карман, и вообще — какая разница?
А вот Сталин кое-что понимал, поэтому заложил все эти мины замедленного действия. Если не брать во внимание аресты, лагеря и прочее — он был толковый, мощно соображал. У Иосифа Виссарионовича, при всей его жуткой жестокости, была одна имперская ошибка — он должен был заставлять своих чиновников и всех, живущих в разных регионах, изучать провинциальные языки. Даже Римская империя пала из-за того, что не знала языков провинции. Русский и так бы выжил, все переварил.
Когда Украина отпала, я был в Германии. А поскольку я лучше, чем Политбюро, знал жизнь империи и видел, как переполняется чаша терпения, для меня не было ничего удивительного в этом распаде. Я знал, кто в какой последовательности будет отпадать. И вот в Германии, в Баварии вижу немецкую газету. Я по-немецки не читаю, но там была карта, и на ней заштрихована Украина. Так раньше страны штриховались на военных картах.
Я тогда делал небольшие записи. Перед тем как войти в текст, мне надо размяться. И вот я записал: «Русский они забудут, украинский не восстановят, английскому не научатся».
Есть такая мудрая мысль, что все соседи друг над другом смеются, но при этом прекрасно уживаются. Так и наши страны — посмеивались бы друг над другом, и этого бы хватило.
© Бульвар Гордона
Фото: «В промежутках между написанием романов можно пить, гулять, дружить и путешествовать. Не только литература заполняет мою жизнь — в этом плане я удачлив». С Марком Захаровым, Зиновием Гердтом и Михаилом Жванецким.
Больно слышать такие слова от автора интеллектуальной прозы, одного из создателей бесцензурного альманаха «Метрополь», но это, увы, не кокетство избалованного успехом писателя. Народ, когда-то называемый самым читающим, давно перестал таковым быть, тиражи серьезной литературы упали. И Андрей Георгиевич перед юбилеем обмолвился журналистам, что профессия его не кормит. Живет он сейчас на деньги, вырученные от продажи квартиры.
«ПУСТЬ ЛУЧШЕ ЧИТАТЕЛЬ НА МЕНЯ КУПИТСЯ, ЧЕМ Я БУДУ ЕГО ПОКУПАТЬ»
— Андрей Георгиевич, вы сейчас пишете книгу под названием «Обретение имени» — о своей жизни и своих корнях. Но судя по тому, что застала я вас не за письменным столом, а на очередном фестивале, делаете это не очень активно...
— Моя писательская работа никогда не была активной. Просто однажды то, что накопилось, выливается наружу. Правда, для этого нужны особенные условия... побега. Надо сбежать от всех, предаться некоторой схиме и быстро-быстро вывалить все, что уже не помещается в голове. Я пишу набело... Меня очень раздражает, когда призывают работать над словом. Предпочитаю дойти до такого состояния, чтобы слово над тобой работало, тогда все получается само собой.
Хотя утверждать, что пишу набело, — это не совсем так. Не знаю, сколько черновиков у меня в голове скомкано и выброшено, как теперь говорят, в корзину. Компьютер меня немного научил пониманию, что такое мозг (он до сих пор еще работает). Мой последний роман датирован 2008 годом, а перед этим пауза длилась 10 лет. Вообще, главное — не написать лишнего.
— В отличие от многих коллег, обласканных властью, вы всю жизнь держались особняком, дорожили своей независимостью. Не сожалеете об упущенных возможностях?
— Я прожил успешно, удачно и тихо. И вполне доволен. Теперь, на склоне лет, все рисуется более последовательно, чем было. Но нельзя подтасовывать биографию. Независимость вроде была. И литературу, думаю, я выбрал для того, чтобы никогда не служить, самому себе давать задания и в меру сил их исполнять. Я вел довольно свободную жизнь. Как говорил Пушкин: «Всех строже оценить умеешь ты свой труд. Ты им доволен ли, взыскательный художник? Доволен? Так пусть толпа его бранит...». В промежутках между написанием романов можно пить, гулять, ухаживать за девицами, дружить и путешествовать.
Не только литература заполняет мою жизнь. В этом плане я удачлив. Ну да, были времена, когда мои книги оказывались под запретом, но я не люблю выдавать за борьбу то, что ею не является. Просто иначе не можешь.
— Это, я так понимаю, ваш главный принцип — иначе не можете?
— Последняя моя формула такова — так называемое качество рождается на границе чудовищной лени и сильной воли. Из этого следуют два принципа. Первый — ежели желаешь что-то сделать, то нельзя делать плохо (насколько ты можешь). А второй — ничего нельзя сделать дважды. То есть никакого воспроизводства. Если делаешь что-то, то делаешь уже следующее, а не второе.
Текст — очень требовательная вещь. Это связанность всех слов: первого с последним и каждого с каждым. И самое трудное — написать первое. Оно должно родиться.
Произведение — это то, чего не было, а есть. То есть, пока ты его не написал, ничего подобного в мире нет. Поэтому не надо себя ни с кем сравнивать, не стоит никогда ни с кем соревноваться — не дрожать ни от чьего величия, не подражать какому-то образцу. Просто живи, как живешь. И тебе даже силы какие-то могут помочь...
— Вас называют интеллектуальным писателем, а это в наше рыночное время не может не сказываться на тиражах. Отсутствие коммерческого успеха не беспокоит?
— Нет. Тиражи меня никогда не интересовали. Раньше они были автоматические. Если уж тебя решили напечатать, то не меньше 30-ти, а то и 100 тысяч. А сейчас попробуй найди такой тираж.
Мне важен один читатель — тот, который меня читает. Все, что я говорю, достаточно абстрактно, безумно, непрактично, и если кто-то меня поймет, то я уж точно не безумный, потому что два одинаковых безумия не бывает.
А сфера приобретения... Я лучше приобрету читателя, чем читатель приобретет меня. Хотя, наверное, нужно переформулировать, а то получилось масло масляное. Скажу так: пусть лучше читатель на меня купится, чем я его буду покупать.
— Среди ваших книг есть наиболее любимая вами?
— Все произведения для меня одинаковы. Хотя у каждого есть свои особенности — в зависимости от того, был я моложе или старше, когда их писал. В молодости текст сочнее, с годами он становится суше. Но в возрасте есть и свои достоинства.
Вообще, я думаю, что каждый писатель, если он писатель, всю жизнь пишет один текст — от первого до последнего слова. Я изучал многих любимых авторов из прошлого и вижу, что так и есть. Исходя из этого, когда-то написал: «Хорошо бы начать книгу, которую можно писать всю жизнь. Ты кончишься, и она кончится». Во всяком случае, мои 40 лет из 50-ти — это непрерывный текст, который вместился в эпопею. Там все, от детства рассеянного до путча 1991 года, то есть до падения советской власти...
— Увы, критиками это еще не осознано...
— Мой последний роман, который называется «Преподаватель симметрии», тоже еще никто толком не воспринял, потому что люди разучились читать даже заголовки. Есть подсказка на обложке, на которой написано: «Перевод с иностранного». Но они даже не могут понять, что перевода с иностранного не бывает. Я же не виноват, что окружающие не в силах это прочесть.
— Наиболее известный из ваших романов «Пушкинский дом»...
— Сначала отношения Пушкина и Тютчева исследовал мой герой Лев Одоевцев, а потом я пошел по его пути. Как раз тогда были тяжелые годы — меня совсем прикрыли.
Сейчас уже трудно понять, почему этот роман почти 20 лет был запрещен в Советском Союзе, почему, изданный американским издательством «Ардис», он распространялся в самиздате и квалифицировался «компетентными органами» как порочащий советский строй.
Мой «Пушкинский дом» вышел в Штатах в 1978 году. Но о том, что в США собираются его печатать, чекисты знали уже в 1977-м. То есть у меня был удачный 1976 год, а с 1977-го — глухо, вплоть до перестроечного 1986-го.
И вот в эти годы меня Пушкин спас просто. Я продолжал для себя делать то, чем занимался мой герой, но уже от своего собственного имени. В итоге написал книгу «Предположение жить», где собрал все о последнем годе Пушкина. И когда я понял, как ему-то было хреново и тяжело, мне стало неловко. Просто человек так устроен, что ему становится лучше, если кому-то плохо. И я не исключение...
— Удивительно: Пушкина давно уже нет, а он вас спас...
— Он мне лично (!) помогал. Не знаю, нарушал ли я его поле, не злоупотреблял ли своим правом воспользоваться его свидетельствами, составляя эту книгу...
— Андрей Георгиевич, ваша личная жизнь — это параллельный мир с писательством?
— У меня ни одного по-настоящему автобиографического текста нет. Я издал в 1989 году одну такую книгу — она вышла довольно удачной — «Азарт, или Неизбежность ненаписанного», которая теперь войдет в девятый том собрания сочинений. Это такой магистрал. Мне часто говорили, что я мало о себе написал. Я стал год за годом выковыривать из памяти и могу сказать, что тут много аутентичного моим личным переживаниям с 1956-го до 1998-го. Ну и вот сейчас продолжаю в «Обретении имени».
Я быстро пишу, но редко. Должно пройти довольно много времени, чтобы в тебе что-то набралось из того, чем ты будешь удовлетворен. Потом надо это выплеснуть полностью. Если ты полностью опустошен, тебе наливают следующее ведро энергии. Потому что, приступая к следующему роману, ты не имеешь энергии вообще. Она постепенно рождается. Когда я пишу, должен быть полностью в аскезе. Не употребляю алкоголь, закрываюсь от всех...
«СТРАШНО ЛЮБЛЮ САЛО. МЯСО НЕ ЕМ, А САЛО ЖРУ!»
— А перечитываете то, что написано?
— Первый вариант — конечно. Бывает, поправлю несколько слов. Последний опыт правок у меня связан с переводчиками. Они такие дотошные люди и, когда начинают меня выспрашивать, я вспоминаю свои произведения. Это такая штопальная работа... А я сам ленив и лень свою берегу.
— Для вас важна бытовая обстановка?
— Все пошло от дома. Советскую власть я не замечал, потому что была семья. Я до сих пор окружен мебелью, сделанной по заказу моего деда до революции, — теперь уже в Москву ее перетащил из Питера. Хотя Петербург — мой город абсолютно, и тексты мои петербургские, а Москва стала моей эмиграцией. Но сейчас у меня нет противоречий между этими двумя столицами: я проживаю то в Москве, то в Питере. Так получилось, потому что у меня была одна семья, потом вторая, потом третья. Всюду рождались дети: хрущевский ребенок, брежневский, горбачевский — как надежда на новую жизнь, на омоложение империи. Теперь уже внуки пошли.
Я своих обязанностей никогда не утрачивал, с бывшими женами дружил. Все было по-человечески. Что интересно, пока вместе жили, могли друг другу и морды бить, и кастрюлями швыряться, а когда расходились, все уже было по-человечески.
Вторая жена, кстати, очень остроумная писательница, уже после того, как мы разбежались (там у меня сын и три внука прекрасных), мне сказала: «Некоторые разводы происходят на небесах».
— Все ваши дети на вас очень похожи...
— Да. Это странно. Сам я не похож ни на мать, ни на отца, а дети все в меня — ген оказался живучим. Я недавно увлекся своей родословной, даже хочу этим книгу свою закончить последнюю. У меня получается, пожалуй, не автобиография, а автогеография. Я хочу разобраться в ней со всеми национальными и ментальными вопросами, которыми очень злоупотребляют современные политики.
— У вас ведь довольно редкая фамилия...
— Да. В общем, я всегда искал ее корни, но Битовых почти никогда не встречал. И тут вдруг по соседству с Анапой обнаружил целый аул с 200-летней историей, набитый Битовыми. Оказалось, что они — черкесы. Я увидел их и поверил в эту версию.
Да и как иначе можно объяснить мою тягу к Кавказу, мой характер? И по внешности я восточный человек, и это сказалось на моих детях. То есть генетика — страшная вещь. Она может принести не только внешность и талант, но и наградить злыми пороками: пьянством, несдержанностью. Неизвестно, какую карту вытащишь.
Кстати, зачат я был в Анапе! Это мне мать в конце жизни сказала. Видите, какое совпадение! Я теперь езжу сюда по возможности каждый год. Тащу за собой дочку или внучку. Она, к счастью, похожа не на нас, а на отца. И вышло совсем другое, светлое существо. А вы ведь из Украины?
— Да, моя фамилия Ткаченко...
— Ваш однофамилец был бессменным директором русского ПЕН-центра, его душой и мозгом. Мы с Александром Петровичем, крымчаком по матери, очень дружили. Ни с того ни с сего помер, и после этого этот ПЕН-клуб опять лег на мои немощные плечи.
Так вот, для украинцев могу сказать, что страшно люблю сало. Необъяснимо. Мясо не ем, а сало — жру! Без сала я не могу ничего...
— Поэтому и задумали памятник салу?
— Да. Мы с Резо Габриадзе родили эту идею антимонументальной скульптуры. Кстати, два памятника по моим проектам уже есть в усадьбах Пушкина и Толстого. Ну вот увлекся я, уже зазнался, как мнимый скульптор.
Была задумана стела, на которой находится кусок светлого мрамора (есть не только мраморное сало, но и сальный мрамор). И никаких ухищрений — надо только найти кусок такого сального мрамора, на котором с четырех сторон сделать надписи. С одной — «от благодарных москалей», со второй — «сало — оно и есть сало» — на всех языках, с третьей — «сало-интернешнл» — тоже на всех языках: и на иврите, и на хинди... А с четвертой стороны цитата из моего любимого Сковороды: «Всякому городу нрав и права, всяка имеет свой ум голова».
Проект был выдвинут на обсуждение, когда шел год России в Украине. Путин в ту пору был в своем первом президентстве. Он приехал к Кучме. И вот донесение, которое я не проверил, но оно любопытно само по себе и на вранье не похоже. При встрече оба президента говорили по-русски — нечего было придуриваться. Но по протоколу переводчик полагался. Он там просто стоял столбом, и от него исходит эта информация. Непроверенная — за что купил, за то продаю. Когда все вопросы обсудили, Путин сказал, что есть один интересный проект — памятник салу. И Кучма якобы ответил, что при его власти этому не бывать!
А последнее... Человек, который сделал во Львове «Музей сала», звал меня очень посмотреть экспозицию, но я не смог поехать.
«ДАЖЕ РИМСКАЯ ИМПЕРИЯ ПАЛА ИЗ-ЗА ТОГО, ЧТО НЕ ЗНАЛА ЯЗЫКОВ ПРОВИНЦИИ»
— А украинская кровь в вас есть?
— Поиски моей крови (хотя не люблю я этим заниматься, но пришлось — все-таки черкес!) заставили вспомнить еще одну историю. Когда меня уже начали притеснять, я пытался тихонько, шепотом выехать за границу. Тогда была такая последовательность — сначала в соцстрану по путевке, потом в соцстрану по приглашению, потом в капстрану. Я это все растягивал и, в общем, попал в Чехословакию. Там вспомнил, что мой прадед по материнской линии был подданным Австро-Венгрии Адольфом Поджуком. И вот в компании я решил похвастаться, что во мне есть капля чешской крови. На меня посмотрели свысока и сказали, что никогда не было такой чешской фамилии. Это, говорят, наверное, что-то западноукраинское. Но я стал смотреть в интернете, и оказалось, что там этих Поджуков больше, чем кого бы то ни было, — целое царство. Австро-Венгрия — это такой же котел, каким был Советский Союз. Так что кто кому приходился дедом и батьком, неизвестно...
Для меня все патриоты одинаковы, поскольку они из того котла. Кто-то помнит (а может, и нет) папу и маму, но бабушку и дедушку чаще всего не знают, а начинают бить себя в грудь: «Вот мы!..».
Советский строй я, честно говоря, не любил и никогда не заблуждался на его счет, но как-то уживался. Я даже не думал, что эта страна мне нравится. А вот когда ее не стало, точно узнал, что она мне нравилась. В результате мы теперь попали в совершенно провинциальную сферу.
— Мне казалось, что вы тоже приложили руку к ее распаду. Разве нет?
— Я думаю, что Советский Союз развалил Сергей Михалков — вот этот его «Союз нерушимый республик свободных»... Вся верхушка, Политбюро — они не знали реальной жизни страны, но эта строчка была у них в голове. Наши вожди думали, что все можно перекладывать из кармана в карман, и вообще — какая разница?
А вот Сталин кое-что понимал, поэтому заложил все эти мины замедленного действия. Если не брать во внимание аресты, лагеря и прочее — он был толковый, мощно соображал. У Иосифа Виссарионовича, при всей его жуткой жестокости, была одна имперская ошибка — он должен был заставлять своих чиновников и всех, живущих в разных регионах, изучать провинциальные языки. Даже Римская империя пала из-за того, что не знала языков провинции. Русский и так бы выжил, все переварил.
Когда Украина отпала, я был в Германии. А поскольку я лучше, чем Политбюро, знал жизнь империи и видел, как переполняется чаша терпения, для меня не было ничего удивительного в этом распаде. Я знал, кто в какой последовательности будет отпадать. И вот в Германии, в Баварии вижу немецкую газету. Я по-немецки не читаю, но там была карта, и на ней заштрихована Украина. Так раньше страны штриховались на военных картах.
Я тогда делал небольшие записи. Перед тем как войти в текст, мне надо размяться. И вот я записал: «Русский они забудут, украинский не восстановят, английскому не научатся».
Есть такая мудрая мысль, что все соседи друг над другом смеются, но при этом прекрасно уживаются. Так и наши страны — посмеивались бы друг над другом, и этого бы хватило.
© Бульвар Гордона
Фото: «В промежутках между написанием романов можно пить, гулять, дружить и путешествовать. Не только литература заполняет мою жизнь — в этом плане я удачлив». С Марком Захаровым, Зиновием Гердтом и Михаилом Жванецким.
Комментарии 0